Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В весенний солнечный день вся окрестность выступает до такой степени отчетливо, что верст на двадцать представляется взору со всеми подробностями и очертаниями. Вдали виднеются два-три села, с их белыми церквами и черными группами крестьянских изб; ближе буреет поле, местами еще не вполне освободившееся от снега, пестрящего его в виде белых заплат, а рядом с полем уже пробивается молодая трава на степном лугу. Вон в стороне мелькнул гнуткий тальник, сквозь густые и перепутанные насаждения которого блеснула стальная полоса старицы, а иногда и просто оврага, который летом сух и печален, а весной до краев наполняется водой;, по одному берегу его узкою грядкой лепится низенький и тощий лесок, по другому тянется бесконечная изгородь, местами уже обвалившаяся и вообще плохо защищающая соседний луг от потравы; а вон и болотце, сплошь покрытое волнующейся осокой, которой серые отливы неприятно режут глаза, а над болотцем бесчисленными стадами кружатся кулички и прочая мелкая птица. Наконец, далее, на заднем плане, картина обрамливается синею полосою леса, того неисходного леса, который, по уверению туземцев, тянется отсюда вплоть до Ледовитого океана. И все это облито горячими лучами весеннего солнца, все это свежее, девственное, ликующее, полное обновляющей силы…
По реке и на берегу кипит жизнь и деятельность. Плоскодонные расшивы, скорее похожие на огромные лубяные короба, нежели на суда, лесные плоты, барки с протянутыми от мачт бечевами, — все это снует взад и вперед, мешаясь в самом живописном беспорядке и едва не задевая друг об друга. Медленно и самодовольно проползает между ними единственная в своем роде огромная и неуклюжая коноводная машина, как будто хочет сказать встречным судам: «Эй вы, сторонись, мелкота! пропусти долговязого дурака!» В последнее время начали изредка пробегать даже пароходы, на огромное пространство вспенивая и возмущая воду, распугивая шумом колес робкое царство подводных обитателей и наводя своим свистом уныние на всю окрестность, которой тихий сон еще не был доселе нарушен торжествующими воплями новейшей промышленной вакханалии. Однако пароходы еще редкость в этом краю, и местным жителям еще не надоело собираться толпами на берегу всякий раз, как пронесется по городу весть об имеющей прибыть «чертовой машине». Но увы! в воздухе уже носятся зловещие предзнаменования, предвещающие близкий конец первобытным формам жизни: атмосфера уже заражена тлетворными миазмами грядущих акционерных компаний, этих чреватых надувательством и невежественною дерзостью чужеядных растений, которые поработят себе туземного человека, чтоб утучнять его потом тела разбогатевших целовальников и их развратных любовниц. Одинокий ныне пароход приведет за собой десятки и сотни других; вытянутся вдоль берега фабрики и заводы; насытят они едкостию и смрадом дыма свежий воздух окрестности и отравят вольные воды реки… что-то станется с тобой, милая, девственная страна!
Странный, но вместе с тем неоспоримый и в высшей степени замечательный факт, что у нас на Руси всякое новое явление, обещающее, по-видимому, облегчить развитие народной жизни, прежде всего ложится тяжелым гнетом именно на эту жизнь. Мужик теряет везде: фабрикант его притесняет, удерживая из заработной платы прогульные дни, насчитывая на него разнообразные утраты; на пароходе и в вагоне распоряжаются им, как поклажею. И нигде защиты, нигде управы! Несомненные выгоды нового положения, приносимого робкими зачатками цивилизации, исчезают под бременем придирок, формальностей и какого-то безнравственного служения искусству для искусства, а ущербы и утраты, которые неминуемо влечет за собой падение старых порядков, выступают все яснее и настоятельнее и все назойливее разжигают в сердце бедного человека горькое недовольство настоящим, без всякой надежды на будущее. Отчего это? Не оттого ли, что в естественном порядке всякое новое явление в сфере экономической или политической должно входить в жизнь не одинокое, но окруженное целым рядом других соответственных явлений, имеющих споспешествующее и обеспечивающее свойство, а у нас явление это всегда становится уединенно, без всякой связи с общим жизненным строем? Не оттого ли, что всякое учреждение, какова бы ни была побудительная причина его существования, прежде всего должно служить обществу, его интересам, даже капризам и прихотям, а не порабощать их себе, не приурочивать их к своему масштабу? Здесь не место, конечно, решать такого рода вопросы, но нельзя не сознаться, что они невольно представляются встревоженному уму и, однажды возбужденные, надолго оставляют в сердце горький осадок недовольства.
Но, в отношении к описываемой местности, это покуда только гадательное будущее, а потому станем продолжать прерванное описание.
Бечевник усеян бурлаками и их тощими лошаденками; вид первых, а равно гортанные и унылые крики, которыми они побуждают как друг друга, так и лошадей, наводят тоску на сердце постороннего наблюдателя; это какой-то выстраданный, надорванный крик, вырывающийся с мучительным, почти злобным усилием, как вздох, вылетающий из груди человека, которого смертельно и глубоко оскорбили и который между тем не находит в ту минуту средств отомстить за оскорбление, а только вздыхает… но в этом вздохе уже чуется будущая трагедия. Особенно широкие размеры принимает торговая и промысловая деятельность города на пристани. Не надо воображать себе, чтоб это была пристань благоустроенная, с анбарами, с укрепленною набережной и мощеным спуском: это просто так называемая «натуральная» пристань, большую часть навигационного времени непроходимо грязная, с невозможным спуском и ветхими, полуобвалившимися навесами вместо складочных помещений. Бунты кулей с хлебом и льняным семенем, груды рогож и мочала, приготовленные для сплава, в беспорядке стоят на берегу, ожидая своей очереди к погрузке, но эта-то беспорядочность и сопряженная с ней суетливость и придают пристани ту оригинальность, которой она, конечно, не имела бы, если б погрузка производилась систематически. Немолчно раздается говор и шум толпы; весь воздух наполнен этим милым, как будто праздничным гулом, который по временам принимает самые симпатические тоны. Вот доносится до вас замысловато-крепкое словцо, но доносится как-то не оскорбительно, а скорее добродушно, так что вам остается только развести руки и подумать про себя: «Ведь вот что выдумал человек! даже правдоподобия никакого нет… а ладно!» Рядом с этим крепким словцом слышится действительно добродушный и задушевный смех, и раздается острота, но такая меткая и хорошая, что лицо ваше проясняется окончательно, и вы невольно, всем сердцем, всем существом приобщаетесь к этой внутренней, для равнодушного зрителя навсегда остающейся неразгаданною жизни народа, сила которой почти насильственно заденет все лучшие, свежие струны сердца, наполнит душу неведомыми, неизвестно откуда берущимися рыданиями и хлынет из глаз целым потоком слез… Где источник этих слез? в том ли сочувственно-любовном настроении души, которое заставляет симпатически относиться ко всем даже темным сторонам родной жизни, или в том вечно расходуемом, но никогда не истрачивающемся запасе застарелых скорбен и печалей, который горьким опытом целой жизни накопляется в сердце, набрасывая на него темную пелену уныния и безнадежности?
Не берусь решить этот вопрос, но знаю, что в слезах ваших будет и своя доля отрады, как и в том достолюбезном народном говоре, в котором, среди диссонансов, слышится иногда такой ясный, поразительно цельный звук, что из сознания вашего мигом изгоняется всякое сомнение в возможности будущей гармонии.
Вообще из всей обстановки должно заключить, что Срывный богатый промышленный город. Действительно, он и выстроен, сравнительно с другими уездными городами, хорошо; главная площадь и главная улица сплошь застроены каменными домами и анбарами, а многочисленность магазинов, с красными и галантерейными товарами, доказывает, что значительная часть его населения достаточно зажиточна, чтобы дозволить себе употребление предметов роскоши. Тем не менее каменные палаты купцов смотрят негостеприимно. Есть что-то угрюмое в звуке цепей, которыми замыкаются тяжелые ворота, отворяемые только для пропуска телег, тяжело нагруженных громоздким товаром, и потом снова и надолго запираемые. Маленькие и глубоко врезавшиеся в толстые стены окна домов тоже всегда заперты; не проглянет из-за них в глаза прохожему пригожая головка хорошенькой купеческой дочери, не освежит его слуха молодой и резвый смех детей, этот смех вечно ликующей, вечно развивающейся жизни; зеленоватые и покрытые толстым слоем грязи стекла скрывают от взора даже внутренность комнат. Постороннему человеку представляется, что там, за этими тяжелыми воротами, за этими толстыми каменными стенами, начинается совершенно иной мир, мир холодный и бесстрастный, в котором не трепещет ни одно сердце, не звучит ни одна живая струна.
- Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 17. Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Самовар - Олег Дарк - Русская классическая проза
- Очень коротенький роман - Всеволод Гаршин - Русская классическая проза
- Мемориал августа 1991 - Андрей Александрович Прокофьев - Прочие приключения / Русская классическая проза / Прочий юмор